Как благоуханны наши Февраль и Март, солнечно-снежные, вьюжные, голубые, как бы неземные, горние! В эти первые дни или только часы, миги, какая красота в лицах человеческих! Где она сейчас? Вглядитесь в толпы Октябрьские: на них лица нет. Да, не уродство, а отсутствие лица, вот что в них всего ужаснее.
Малые-малые, серые-серые, неразличимые, неисчислимые, насекомоподобные. Не люди, а тли.
По-славянски «тля», а по-русски то насекомое, от которого — сыпной тиф, природная болезнь нашего «социалистического отечества». Петроградская Коммуна собирается мыть народ в бане насильно, как моют маленьких детей. Тысячу лет народ сам шел в баню, а теперь и палкой не загонишь. Полюбил нечисть. В «Войне и мире» Пьер Безухов, после пожара Москвы, во французском плену, до того опростился, что полюбил вшей: «Вши, евшие его, согревали его тело», говорит Толстой. Вот откуда эта социалистическая тля. Не враг опустошает, не чужой зверь жрет, а своя родная тля тлит Россию.
В гербе самодержавия царского св. Георгий Победоносец, пронзающий копьем крылатую тлю. А в герб самодержавия народного — бескрылая Победоносная Тля.
Самое страшное в страшном сне нельзя рассказать, почти вспомнить нельзя. Так мы не можем рассказать того, что сейчас происходит в России: уже почти не помним.
Идучи по петербургским улицам и вглядываясь в лица, сразу узнаешь: вот коммунист. Не хищная сытость, не зверская тупость — главное в этом лице, а скука, трансцендентная скука «рая земного», «царства Антихриста».
В Петербурге давно уже все фабрики стали, трубы не дымят. Небо над умирающим городом — ясное, бледно-зеленое, как над горными вершинами. На улицах снег — девственно-белый, как в поле. Все лавки закрыты; прохожих мало; езды почти никакой — только редкие автомобили с комиссарами, да грузовики с красноармейцами. По середине улицы — лошадиная падаль с обнаженными ребрами; собаки рвут клочья кровавого мяса. На мохнатых лошаденках едут башкиры, желтолицые, косоглазые; поют заунывную, дикую песнь, ту же что пели в солончаковых степях Средней Азии.
К голоду легче привыкнуть, чем думают. Мы питались полгода мерзлым картофелем, кислой капустой да черным хлебом с соломой, — и ничего, привыкли. Даже чувствовали ту легкость, окрыленность духа, о которой говорят христианские подвижники. Никогда так вкусно не ели: два кусочка сахара с коркой черного хлеба — целое пиршество.
Страх голода страшнее самого голода. Мы продали все, что могли — платья, мебель, посуду, книги — и предвидели, что скоро продавать будет нечего. Когда фунт хлеба — 300 рублей, а фунт масла — 3000, — никаких денег не хватит, и голодная смерть глядит в глаза.
Великий русский писатель Василий Васильевич Розанов умер от страха голода. Перед смертью подбирал окурки папирос на улицах.
Холод мучительнее голода. Добрый чиновник из комиссариата внутренних дел прислал нам немного дров из крематория; обещал также прислать из кладбищенских рощ, которые будут рубить на дрова. Но этих мертвецких дров нам не хватало. Кое-как отапливали две-три комнаты; остальные заперли. Сидели в шубах. Глядя на библиотеку, утешался мыслью, что можно будет топить сначала полками, а потом книгами.
В Москве водопроводы стали. Уборные заперты, и запрещено ходить в них, под страхом «расстрела». Больные ходят на чердак, а здоровые — на двор. На дворах — горы нечистот замерзших. Вывозить некому и некуда. К весне растают.
Замерзшие водопроводные трубы лопаются; стены домов разрушаются. Еще две-три таких зимы, — и от русских городов останутся одни развалины.
Может ли Россия прожить без городов? Отчего же нет? Россия — деревня; деревня не любит города: «Довольно кровушки нашей попили, проживем и без вас!» И проживут. Одичают, озвереют, обовшивеют, но проживут и будут сыты. Когда мозг поражен, человек впадает в идиотизм. Но идиоты живут иногда очень долго и здоровеют, жиреют. Что если русский народ превратится в такого идиота, жирного, «белоглазого», чей зловещий образ так пугал знатока русской деревни, Ив. Бунина? Не утвердится ли коммунистический рай на плечах этого идиота, как небо на плечах Атласа?
«Что такое Россия? Ледяная пустыня, по которой ходит лихой человек». Слова, сказанные К. П. Победоносцевым.
По двадцатиградусному морозу, за пятнадцать верст гоняют на окопные работы семнадцатилетних курсисток и старых профессоров-академиков. Горький возмутился, написал Ленину; просит, чтобы этого не делали. Как будто не сам Горький с Лениным это сделали.
Ленин — самодержавец, Горький — первосвященник. Он — в такой же ласковой оппозиции к Ленину, как Суворин — к Николаю II. У Горького и Суворина — одно и то же лицо, на все готовое: «Чего изволите?» У обоих в душе — один и тот же провал в пустоту, в нигилизм, в «босячество». Оба — великие блудники или, вернее, блудницы. Абсолютная русская женственность, абсолютная проституция.
Горький основал многомиллионное издательство русских переводов европейских классиков, «Всемирную литературу» — богадельню для умирающих от голода русских писателей. Плата за печатный лист в 40000 букв — 300 ленинок, 3 царских копейки — фунт хлеба. Достаточно для медленной смерти от голода.
Спекулянт Гржебин, стоящий за спиной Горького, скупает за гроши всю русскую литературу. В паутине этого паука все русские писатели бьются, как мухи.
В Москве изобрели новую смертную казнь: сажают человека в мешок, наполненный вшами, и вши заедают его до смерти. В такой мешок посадил Горький душу России. А Европа гадает: возможна или невозможна постепенная эволюция от вшивого мешка к правому порядку.